Вуди Аллен | статьи в Русском Пионере

June 23, 2016  •  Leave a Comment
ВУДИ АЛЛЕН. Пара историй.
 
Беседы с Гельмгольцем.
 
Предлагаемые читателю записи разговоров с Гельмгольцем взяты из книги «Беседы с Гельмгольцем», которая вскоре выйдет в свет.

Доктору Гельмгольцу сейчас почти девяносто. Современник Фрейда, пионер психоанализа и основатель направления в психологии, которое носит его имя, он прославился прежде всего исследованиями человеческого поведения: сумел доказать, что смерть является не врожденным, а благоприобретенным свойством организма.

Доктор живет в загородном доме неподалеку от Лозанны (Швейцария) вместе со слугой по имени Хрольф и датским догом по кличке Хрольф. Почти все время ученый отдает работе над рукописями. Сейчас он пересматривает автобиографию, пытаясь включить в нее себя. Приведенные беседы Гельмгольц вел на протяжении нескольких месяцев со своим учеником и последователем Трепетом Хоффнунгом, которого профессор, превозмогая отвращение, вынужден терпеть – ведь тот приносит ему нугу. Разговоры касались различных тем – от психопатологии и религии до того, почему Гельмгольц никак не может получить кредитную карточку. Учитель, как его называет Хоффнунг, предстает перед нами сердечным, отзывчивым человеком, готовым отказаться от всего, чего достиг, лишь бы избавиться от сыпи.

1апреля. Я пришел к Гельмгольцу ровно в десять утра, и горничная сообщила, что доктор в своем кабинете размышляет над каким то вопросом. Из за сильного волнения мне послышалось «над просом». Оказалось, я не ослышался: Учитель и в самом деле задумался над просом. Зажав в руках зерно, он рассыпал его по столу маленькими кучками. На мой вопрос о том, что он делает, Гельмгольц ответил: «Ах, если бы побольше людей задумывались над просом». Эти слова меня несколько удивили, однако я не стал ничего выяснять. Гельмгольц откинулся в кожаном кресле, и я попросил его рассказать о заре психоанализа.
– Когда мы с Фрейдом познакомились, я уже работал над своей теорией. Фрейд как то зашел в булочную, чтобы купить плюшки – по немецки «шнекен», – однако никак не мог заставить себя произнести такое слово. Как вы, наверное, знаете, Фрейд был для этого слишком застенчив. «Дайте, пожалуйста, вон те маленькие булочки», – сказал он, указывая на прилавок. «Шнекен, герр профессор?» – спросил булочник. Фрейд мгновенно залился краской и выскочил на улицу, бормоча: «Нет, ничего… не беспокойтесь… я так». Для меня не составило большого труда купить булочки, и я преподнес их Фрейду в подарок. Мы стали близкими друзьями. С тех пор я замечаю, что некоторые люди стесняются произносить отдельные слова. А у вас есть такие слова?

И тут я вспомнил, как в одном ресторане не смог заказать «кальмидор» (так у них именовался помидор, фаршированный кальмаром). Гельмгольц назвал это слово на редкость идиотским и заявил, что выцарапал бы глаза тому, для кого оно звучит нормально.

Мы снова заговорили о Фрейде. Похоже, он занимал все мысли Гельмгольца, хотя они ненавидели друг друга с тех пор, как однажды повздорили из за пучка петрушки.

– Я вспоминаю одну пациентку Фрейда – Эдну С. Истерический паралич носа. Друзья просили ее изобразить «зайчика», а она не могла и поэтому с трудом переносила их общество – они часто бывали жестоки. «Ну ка, милочка, покажи, как ты делаешь зайчика». При этом шутники шевелили ноздрями и от души хохотали. Фрейд провел с ней несколько сеансов, но что то не получилось: вместо психотерапевтического контакта с профессором у пациентки возникло влечение к высокой деревянной вешалке, стоявшей у него в кабинете. Фрейд был в панике: ведь в те времена к психоанализу еще относились скептически. А после того, как девушка внезапно отправилась в морское путешествие, прихватив вешалку с собой, Фрейд поклялся навсегда оставить психоанализ. И действительно, некоторое время он вполне серьезно готовил себя к карьере акробата, пока Ференци не убедил его в том, что он никогда не научится профессионально кувыркаться.

Тут я увидел, что Гельмгольца одолевает дремота. Он сполз с кресла под стол и заснул. Я не стал злоупотреблять его добротой и на цыпочках вышел из кабинета.

5 апреля. Застал Учителя играющим на скрипке. (Он прекрасный скрипач любитель, хотя не разбирает нот и способен извлекать лишь один единственный тон.) Доктор снова принялся вспоминать пионеров психоанализа.

– Каждый из них заискивал перед Фрейдом. Рэнк ревновал его к Джоунзу, Джоунз – к Бриллу, а Брилла так бесило присутствие Адлера, что однажды он даже спрятал его шляпу. Как то раз Фрейд нашел в кармане леденцы и угостил Юнга. Рэнк был просто вне себя. Он пожаловался мне, что Фрейд явно покровительствует Юнгу. Особенно когда делит конфеты. Я холодно промолчал – мне было мало дела до переживаний Рэнка, который отозвался о моей статье «Эйфория у улиток» как о «классическом примере монголоидной аргументации». Через много лет, во время путешествия по Альпам, Рэнк снова завел разговор о своей обиде. Я напомнил ему, как глупо он себя вел, и Рэнк признался, что находился тогда в состоянии глубокой депрессии, неожиданно открыв для себя, что его имя «Отто» читается одинаково в обе стороны.

Гельмгольц оставил меня обедать. Мы уселись за большой дубовый стол. По словам Учителя, это был подарок Греты Гарбо, однако актриса утверждала, что слыхом не слыхивала о столе, равно как и о самом Гельмгольце. Меню было обычным: крупная изюминка, большие куски сала и, лично для Гельмгольца, баночка семги. После десерта доктор стал показывать свою коллекцию лакированных бабочек, но вскоре загрустил, вспомнив, что им уже не суждено летать. Потом мы перешли в гостиную и закурили сигары. (Гельмгольц забыл разжечь свою, но затягивался тем не менее так глубоко, что она становилась все короче и короче.)
Учитель стал вспоминать самые известные случаи из своей практики.

– Вот, например, Иоахим Б. Больной, которому было уже за сорок, не мог входить в комнаты, где находилась скрипка. Хуже того, однажды он все таки оказался в такой комнате и не решался оттуда выйти, пока его не попросил об этом сам барон Ротшильд. Плюс ко всему Иоахим Б. заикался. Но не когда говорил. Только когда писал. Скажем, хотел он написать «но», а выходило «н н н н но». Над несчастным постоянно издевались, однажды бедняга даже попытался покончить с собой, завернувшись в большую траурную повязку. Я излечил его гипнозом. Больной возвратился к нормальной жизни, однако через несколько лет стал постоянно натыкаться на лошадь, советовавшую ему заняться архитектурой.

Потом Гельмгольц вспомнил о знаменитом насильнике В., державшем в страхе весь Лондон.
– Крайне редкий случай перверсии. Навязчивые сексуальные фантазии. Больному казалось, что над ним издевается группа антропологов. Они якобы принуждали его ходить враскорячку, что, впрочем, доставляло В. острое сексуальное наслаждение. Пациент вспомнил, как, будучи еще совсем ребенком, он поразил экономку, женщину довольно свободных нравов, тем, что целовал салатный лист – тот представлялся ему сексуальным. В подростковом возрасте пациент покрыл лаком голову брата, за что был наказан отцом. Впрочем, отец – по профессии маляр – расстроился еще больше, узнав, что лак наложен в один слой.
Впервые В. набросился на женщину, когда ему было восемнадцать, и с тех пор на протяжении многих лет насиловал по полдюжины в неделю. Все, что я сумел, это вытеснить его агрессивные наклонности действиями, более приемлемыми для общества. Вместо того чтобы нападать на доверчивых женщин, больной теперь извлекал из кармана крупного палтуса и демонстрировал его дамам. По крайней мере, женщины были в безопасности, и хотя у некоторых это вызывало ужас, встречались и такие, которые считали, что данный эпизод весьма обогатил их духовно.

12 апреля. Сегодня Гельмгольц не вполне здоров. Накануне он заблудился на лугу и упал, поскользнувшись на груше. Однако прикованный к постели Учитель сразу сел и даже рассмеялся, когда я сказал, что у меня абсцесс.

Мы стали обсуждать теорию назло психологии, которую доктор обосновал вскоре после кончины Фрейда. (По словам Эрнеста Джоунза, смерть последнего привела к окончательному разрыву между двумя знаменитыми психоаналитиками и впредь Гельмгольц с Фрейдом разговаривал довольно редко.)

В то время Гельмгольц разработал эксперимент со стаей мышей, которые по его сигналу сопровождали миссис Гельмгольц на улицу и оставляли ее на тротуаре. Доктор проделал немало подобных экспериментов с животными и остановился лишь после того, как собака, приученная выделять слюну по команде, отказалась пускать его в дом во время праздников. Кстати, Гельмгольцу до сих пор приписывают авторство классической статьи «Немотивированное хихиканье у канадских оленей».

– Да, я основал школу назло психологии. И надо сказать, совершенно случайно. Однажды, когда мы с женой уютно устроились в постели, мне внезапно захотелось пить. Вставать было лень, и я попросил миссис Гельмгольц принести воды. Она ответила, что устала, поскольку весь день собирала каштаны. Мы заспорили, кому идти за водой. Наконец я сказал: «А мне и не хочется пить! Да да, меньше всего на свете мне сейчас нужен стакан воды». Услышав это, жена так и подскочила. «Как! Ты не хочешь пить? Это плохо. Очень плохо». И, мгновенно спрыгнув с кровати, она принесла воды. Как то в Берлине, на пикнике, который устроил Фрейд, я попытался обсудить с ним этот случай, но профессор был так увлечен игрой в чехарду с Юнгом, что не обратил на меня никакого внимания.

Прошло много лет, прежде чем я научился применять этот метод при лечении депрессий и смог избавить известного оперного певца Д. от мучительного предчувствия, что он окончит свои дни в бельевой корзине.

18 апреля. Пришел к Гельмгольцу и застал его за стрижкой розовых кустов. Доктор бурно восхищался красотой цветов, любимых им за то, что они «не просят постоянно в долг».
Речь зашла о современном психоанализе. Гельмгольцу он представляется мифом, который живет лишь усилиями фирм, производящих медицинские кушетки.

– Не говорите мне о нынешних врачах! Надо же такие цены заламывать! Когда то за пять марок вас лечил сам Фрейд. За десять он не только лечил, но и собственноручно гладил ваши брюки. А за пятнадцать позволял вам лечить его и вдобавок дарил любые два овоща на выбор. А теперь? Тридцать долларов в час! Пятьдесят долларов в час! Кайзер и тот брал лишь двенадцать с четвертью. И при этом сам ходил к пациентам. А продолжительность лечения? Два года! Пять лет! Да любой из нас, не сумев исцелить больного в шесть месяцев, пригласил бы его на концерт и предложил бы фруктовую вазу из красного дерева или набор стальных ножей для мяса. Вы сразу могли узнать пациентов, с которыми не справился Юнг, – они получали в качестве компенсации большие чучела гималайских енотов.

Мы шли по садовой дорожке, и Гельмгольц обратился к более общим проблемам. Я стал свидетелем глубочайших обобщений, часть из которых успел записать. Вот они:
О жизни: Если бы человек стал бессмертным, вы представляете себе, какие бы у него были счета за мясо?

О религии: В загробную жизнь я не верю, хотя и держу наготове смену нижнего белья.
О литературе: Вся литература – не больше чем примечание к «Фаусту». Впрочем, черт его знает, что это значит.

Да, Гельмгольц – воистину великий человек…

Рассказ Вуди Аллена «Беседы с Гельмгольцем» из сборника «Записки городского невротика, маленького очкастого еврея, вовремя бросившего писать» взят с сайта «Либрусек».
 
Киноплоть, кинокровь.
 
Меня начали водить в кино примерно с пятилетнего возраста. Фильмы меня буквально завораживали. Мы жили в Бруклине, в той его части, где селился нижний слой среднего класса, и в округе было не меньше двадцати пяти кинотеатров. Так что я буквально пропадал в кино. Тогда выходило множество фильмов, в течение одного месяца можно было увидеть фильмы с Джеймсом Кэгни, с Хамфри Богартом, с Гэри Купером, с Фредом Астером плюс диснеевские картины… Фильмов было невероятно много, это было изобилие, переизбыток.
 
Пока я был совсем маленьким, меня водила в кино моя старшая двоюродная сестра — мы ходили с ней раз в неделю. А когда я стал постарше… У ребят в округе была такая проблема: многие родители не поощряли увлечение кино. Особенно летом им постоянно говорили: «Поиграл бы ты лучше на воздухе, побегал бы, позагорал, сходил бы искупаться». Тогда кино было окружено разными «гигиеническими» мифами: считалось, что из-за него портится зрение и т.п. Но моих родителей эти вещи не особенно волновали, они никогда не пытались занять меня чем-то другим. И я с детства не любил лето, не выносил жару и солнце. Я ходил в кинотеатры, там были кондиционеры. Я бывал в кино по четыре, по пять, по шесть раз в неделю, а иногда ходил каждый день — смотря по тому, сколько денег я мог наскрести. Тогда были в моде сдвоенные сеансы — это я обожал! Правда, зимой, когда надо было ходить в школу, все было не так лучезарно. Зимой можно было пойти в кино только в выходные. Но я обычно ходил и в субботу, и в воскресенье, иногда даже в пятницу вечером, после школы.
 
Сначала я смотрел все подряд. Потом, с возрастом, я полюбил романтические комедии, комедии, рассчитанные на искушенного зрителя.
 
Мне кажется, я всегда предпочитал тонкие комедии, у меня были свои требования. Даже в детстве я не испытывал особенного пристрастия к комедиям-буфф. Мне, в отличие от Феллини, никогда не нравились клоуны. Возможно, потому, что здесь, в Соединенных Штатах, совсем другие клоуны, чем в Европе. Я никогда не любил цирковых клоунов, и мне никогда не нравилась буффонада. Меня всегда тянуло к более тонким вещам. Немые комедии-буфф меня не слишком интересовали. Чаплин мне был интересен именно как Чаплин — он невероятно смешной человек, удивительно смешной, коварный, непосредственный. Бастер Китон, напротив, никогда не казался мне смешным. Его фильмы великолепны. Это шедевры. Они сделаны с большим мастерством, в них нет ни одного изъяна. Но когда я вижу самого Бастера Китона, я не смеюсь. А Чаплину стоит только появиться, как ты уже ждешь, что сейчас будут проделки, обманы, какие-то издевательства. И вот он уже утирает лицо чьей-то бородой и тут же дает этому человеку ногой под зад. Китон мне не так близок. Объективно говоря, если мы будем расценивать фильмы исключительно по мастерству, с которым они сделаны, Китон во многом превосходит Чаплина, но если брать в расчет их влияние на аудиторию, если принимать во внимание чувство, которое они вызывают, то Чаплин окажется куда смешнее и гораздо интереснее.
 
Я рос в период расцвета «звездной системы». В Соединенных Штатах (думаю, это была отличительная черта американского кинематографа) режиссерам не уделяли особого внимания. Я довольно поздно стал понимать, чем вообще занимаются режиссеры.
 
Когда стал старше, я стал видеть, что какие-то режиссеры явно сильнее других. Когда мне было лет пятнадцать, в моем районе открылось несколько кинотеатров, где показывали зарубежные фильмы. Во время войны зарубежного кино практически не было, а после войны я стал смотреть европейские картины, и это были великие фильмы, настоящие шедевры. В Штаты привозили только самое лучшее. Тогда у меня сложилось определенное представление об итальянском кинематографе, о французском и в некоторой степени о немецком. И в какой-то момент я посмотрел фильм Ингмара Бергмана.
 
Зарубежное кино было совсем другим, мы с друзьями моментально в него влюбились. Эти фильмы были очень зрелыми по сравнению с американским кино. Американское кино сводилось в основном к развлечению, это было средство ухода от действительности. Европейское кино — по крайней мере, то европейское кино, которое мы смотрели здесь, — было более конфликтным, в каком-то смысле более взрослым. Европейские фильмы ни в какое сравнение не шли с тупыми ковбойскими историйками или с жалкими развлекательными картинами про мальчика, который знакомится с девочкой, которую потом теряет, а в конце обретает заново. В общем, мы любили европейское кино, для нас это всегда было огромное впечатление. Эти фильмы на многое открыли нам глаза, — в частности, именно благодаря им мы стали больше внимания уделять режиссерской работе, стали интересоваться историей кино.
 

Я абсолютно не верю в школы. В нашем деле ничему нельзя научить, это сократический процесс. Творческие навыки входят в человека через какое-то другое отверстие, чем просто знания. Чтобы стать джазовым музыкантом, нужно слушать джаз — слушать, слушать и слушать. Это любовный акт. Ты не думаешь: я это слушаю потому, что я эту музыку изучаю. Ты слушаешь потому, что ты эту музыку любишь. И именно потому, что ты ее любишь, по-настоящему ее любишь… ты этой музыке учишься. Ты шаг за шагом усваиваешь все, что представляет для тебя хоть какую-нибудь значимость. То же самое касается и писания пьес, и постановки фильмов, и актерского мастерства. Ты любишь читать, или ты любишь смотреть фильмы, или тебе важно смотреть театральные постановки или слушать музыку. С годами без всякого усилия это входит в плоть и кровь. Когда изучение всего этого становится рутиной, каким-то очередным предметом из списка, это неправильно. С актерами то же самое: человек готов смотреть фильмы с Марлоном Брандо, начиная с самых ранних, когда он только появился на экране. Ему просто нравится смотреть фильмы с его участием, и его ничто не остановит — он так и будет смотреть и смотреть. Когда он сам начнет играть, он будет подражать Марлону Брандо. Это происходит ненамеренно: сам стиль актерской работы Брандо становится его собственным стилем игры. То же самое постоянно происходит в музыке. Ты слушаешь Чарли Паркера. Слушаешь, слушаешь, начинаешь влюбляться в его музыку, учишься играть на саксофоне, и твой саксофон звучит как его саксофон — один в один! Потом приходится порвать с этим и развивать свой собственный стиль. Но все это приходит исключительно благодаря личной заинтересованности, благодаря какой-то особенной страсти. Если хотите научить кого-нибудь снимать фильмы, едва ли не лучшее — это посоветовать смотреть кино, смот­реть как можно больше фильмов. И в какой-то момент они войдут в кровь и плоть этого человека.


The extraordinary photos of an NPR journalist killed in a Taliban ambush | Washington Post

June 19, 2016  •  Leave a Comment

2010 A man carrying a shotgun walks through a collapsed building while trying to keep looters at bay in Port-au-Prince on Jan. 18, 2010, after an earthquake left the capital nearly destroyed. David Gilkey/NPR

 

Далее: https://www.washingtonpost.com/world/the-extraordinary-photos-of-npr-journalist-killed-in-taliban-ambush/2016/06/06/43b1d99c-2c30-11e6-9de3-6e6e7a14000c_gallery.html


Yuri Kozyrev: Photographing 15 Years of Chechnya’s Troubled History I Time.com

June 13, 2016  •  Leave a Comment

http://time.com/3927017/yuri-kozyrev-chechnya/

Yuri Kozyrev: Photographing 15 Years of Chechnya’s Troubled History

Simon ShusterTi

The photographer has witnessed Chechnya's dramatic evolution

Yuri Kozyrev recalls the winter of 1999 as one of the most trying and tragic of his career as a photographer. It was the eve of Vladimir Putin’s ascent to the Russian presidency, and the height of the Russian bombardment of Chechnya, when entire towns in that breakaway republic were, as the Russians often put it, “made level with the earth.”

Kozyrev, a native of Moscow, documented both of Chechnya’s wars against Russia in the 1990s. The first one, fought between 1994 and 1996, had resulted in a humiliating defeat for Russia. But the carnage was far worse when the conflict resumed under Putin in 1999.

Arriving in Chechnya that fall, Kozyrev’s plan was to find and photograph two men amid the chaos of the Russian invasion. The first was Major General Alexander Ivanovich Otrakovsky, who was then commanding the Russian marines from his encampment near the town of Tsentaroy, a key stronghold of the Chechen separatists. The second was the general’s son, Captain Ivan Otrakovsky, who was serving on the front lines not far from the base, in one of the most hotly contested patches of territory.

The aim, says Kozyrev, was to document the two generations of Russian servicemen involved in the conflict – the elder brought up at the height of Soviet power during the Cold War, the younger in the dying years of Moscow’s empire. After weeks of negotiations, he finally managed to embed with the marines and to track down their general, a stocky man with a sly smile and a distinctive mole on the right side of his nose.

At the time, his command center was in an abandoned storage facility for crude oil, Chechnya’s most plentiful and lucrative commodity – and one of the main reasons why Russia refused to allow the region to secede. “It was incredible,” Kozyrev says of his first encounter with the general. “Here were these commanders living inside of a giant oil bunker.”

He recalls Otrakovsky as a kindly intellectual, nothing like the Russian cutthroats who would later be accused of committing atrocities in Chechnya. The general, whose troops referred to him affectionately as Dyed, or Grandpa, was willing to help Kozyrev. But he explained that reaching his son on the front lines would be extremely dangerous, as it would require passing through enemy territory around Tsentaroy.

That town was well known in Chechnya as the home of the Kadyrov clan, an extended family of rebel fighters whose patriarch, the mufti Akhmad Kadyrov, had served as the religious leader of the rebellion. During the first war for independence in the 1990s, he had even declared a state of jihad against Russia, instructing all Chechens that it was their duty to “kill as many Russians as they could.”

At the start of the second war, however, Kadyrov switched sides and agreed to help the Russians, causing a fateful split within the rebel ranks. While the more recalcitrant insurgents had turned to the tactics of terrorism and the ideology of radical Islam, Akhmad Kadyrov abandoned his previous calls for jihad and agreed to serve as Putin’s proxy leader in Chechnya in the fall of 1999.

That did not stop the fighting around his home village, as various insurgent groups continued attacking Russian and loyalist forces positioned around Tsentaroy. So none of the Russian marines were especially keen to move around the area unless they had good reason, and it took Kozyrev days to convince the Russian commander to allow him to reach the front lines. Eventually Gen. Otrakovsky consented, providing the photographer with an escort of about ten marines and two armored personnel carriers.

They set out on what Kozyrev recalls as an especially cold day, rumbling through fog or mist that made it difficult to see the surrounding terrain. As the general had feared, the group was ambushed. From multiple directions, Chechen fighters opened fire with machine guns and rocket-propelled grenades, forcing the convoy to retreat from Tsentaroy. One of the marines was killed in the firefight; three others were wounded.

When they returned to the base, it was clear from the glares of the troops that they all blamed Kozyrev for the fiasco, he says, and Gen. Otrakovsky advised the photographer to leave in the morning. “He said it may not be safe anymore for me to stay among his men,” Kozyrev remembers.

The trauma of that incident has lingered, weighing heaviest during his later assignments in Chechnya. Today, the region is ruled by Kadyrov’s son Ramzan, who took over after his father was assassinated in 2004. His native village of Tsentaroy has since enjoyed a generous stream of aid for redevelopment, including the construction of a beautiful mosque dedicated to Ramzan Kadyrov’s mother.

The rest of Chechnya has been rebuilt with similar largesse from Moscow, which has poured billions of dollars into the reconstruction of the cities and towns it had destroyed. When Kozyrev returned to Chechnya in 2009, nearly a decade after the end of the war, he says, “It blew my mind. The place is unrecognizable.”

The Chechen capital of Grozny – which the U.N. deemed “the most destroyed city on earth” in 2003 – is now a gleaming metropolis. Its center is packed with skyscrapers, sporting arenas, shopping plazas and an enormous mosque, the largest in Europe, dedicated to the memory of Akhmad Kadyrov.

His clan now rules the region unchallenged, having sidelined all of its local rivals with Moscow’s unflinching support. Throughout the region, portraits of Putin and the Kadyrovs are now plastered on the facades of buildings and along highways. Among the more ostentatious is a gigantic picture of Akhmad Kadyrov astride a rearing stallion, which adorns a building at the end of the city’s main drag – the Avenue of V.V. Putin.

The strangeness of the transformation, and of its architects, still seems astounding to Kozyrev, who last went on assignment to Chechnya for TIME in April. The trips always remind him of Gen. Otrakovsy, who died of a heart attack while commanding the marines in southern Chechnya, about four months after the young photographer had shown up to ask for his help. The general’s son, whom Kozyrev never did manage to find, went on to become a right-wing politician in Russia with close ties to Orthodox Christian conservative groups.

These were the men who executed the war that helped bring Putin to power. “But it was all the decision of one man to bring Chechnya back under control in ‘99. Putin decided to do that,” Kozyrev says. “And it’s incredible, when you think about it. But the men of Tsentaroy turned out to be his most loyal helpers.”

Yuri Kozyrev is a photojournalist and a TIME contract photographer. He is represented by Noor. In 2000, he received two World Press Photo photojournalism awards for his coverage of the second Chechen war in 1999.

Alice Gabriner, who edited this photo essay, is TIME’s International Photo Editor.

Simon Shuster is a reporter for TIME based in Moscow


Andrew Katz | James Nachtwey | Time.com

May 27, 2016  •  Leave a Comment

взято :  http://time.com/4342277/james-nachtwey-princess-of-asturias-award/

James Nachtwey Receives Top Spanish Honor

'To be in any group of people that includes Nelson Mandela is the greatest honor I could ever ask for'

James Nachtwey, one of the world’s most renowned conflict and humanitarian photographers, has been awarded Spain’s prestigious Princess of Asturias Award for Communication and Humanities. He has been a contract photographer with TIME for 32 years.

Nachtwey, 68, has devoted his life to bearing witness, documenting tragedies and their aftermath. He began his career as a newspaper photographer in 1976, influenced by pictures from the Civil Rights movement and Vietnam War. He moved to New York in 1980 and got his first international assignment a year later in restive Northern Ireland.

In a written announcement about the prize, the jury cited Nachtwey’s commitment to documenting decades of humanitarian crises and wars “without renouncing the ethical principles of the reporter or adorning what the camera sees.” He was called “an insightful witness of human suffering” who has “served as a guiding example for generations of photojournalists worldwide.”

 

James Nachtwey, covering the Rwandan civil war, carries a baby girl orphaned by the massacres there to a shelter. Zaire, 1994.
Gilles Peress—Magnum PhotosJames Nachtwey, covering the Rwandan civil war, carries a baby girl orphaned by the massacres there to a shelter. Zaire, 1994.

Reached by telephone, Nachtwey said he didn’t know until Wednesday that he had been nominated. He was surprised Thursday morning to hear he received the honor.

“It’s very meaningful for me,” he said. “When you read the list of former recipients, it’s quite humbling because so many of the people on that list have inspired me throughout my life.”

Some of the past recipients whom he said “it’s a great source of inspiration to be among” are Stephen Hawking (1989, concord), Václav Havel (1997, communication and humanities), Doris Lessing (2001, literature) and Francis Ford Coppola (2015, arts).

“Most especially Nelson Mandela, who is my personal hero,” he said. “To be in any group of people that includes Nelson Mandela is the greatest honor I could ever ask for.” (Mandela received the honor in 1992 for international cooperation.)

James Nachtwey at 401 Projects gallery in New York City, 2010.
Christopher Anderson—Magnum Photos

Asked what makes this award particularly special, Nachtwey said it’s because it’s not specifically a journalism or photography award—“it’s beyond that.” In 2006, he was awarded the Heinz Award in the Arts and Humanities. In 2012, he was awarded the Dresden International Peace Prize.

For more than three decades, Nachtwey has traveled the globe, focusing on the human plight. From Bosnia to Chechnya, to Eastern Europe and the Middle East and Afghanistan, his images have shattered and provoked and informed. He is a witness. His photographs are evidence.

 

Читать и смотреть полностью: http://time.com/4342277/james-nachtwey-princess-of-asturias-award/


A train ride in Mauritania | Daniel Rodrigues - The Washington Post

May 15, 2016  •  Leave a Comment

Hot, free and dangerous: A train ride in Mauritania

In Mauritania, only one train to ride exists: It is nicknamed the Iron Train. It stops once for five minutes in Choum on its daily 437-mile journey from Zouerat in central Mauritania to Nouadhibou on the coast. Its main purpose is to transport iron ore, 22,000 tons mined in Zouerat daily and poured into 220 iron hoppers linked together to make a 1.5-mile-long train. Passengers can stow away for free in the hoppers or they can pay about $3 to sit on benches inside two passenger cars. The journey can take anywhere from 16-21 hours depending on the weight of the train.

Photographer Daniel Rodrigues rode back and forth twice, climbing onto the mounds that sank beneath his weight and turned his clothes burnt orange. Fellow passengers wrapped their heads and faces with long pieces of cloth to ward off the hot winds of the desert, or the iron dust that pierced their skin like tiny needles. Sometimes goats or donkeys could displace the common sight of boxes of apples or potatoes thrown hastily on board by food sellers. People shared tea, cooked atop bits of charcoal dug into the iron and lit aflame. Most of the time people slept as the train ambled at 30 miles per hour.

It was the sky that Rodrigues remembers the most. “It’s that time when the moon has just disappeared and the sun has not yet risen that you can’t believe the number of stars,” he said. “Only in the desert can you see this. Millions and millions of stars.”